Плач отрезвил Долбушина. Он стал совать ей корку обратно, но Эля не брала и отворачивалась. Долбушин тихо завыл, глядя в потолок. Потом встал.
– Все! Отбой! Я запрещаю тебе плакать! Считаю до двух, и…
Эля зарыдала громче, напуганная резким движением. Долбушин не стал считать до двух, поняв бессмысленность арифметики.
– Так это продолжаться не может! Твое поведение неконструктивно! – крикнул он срывающимся голосом и сам улыбнулся, почувствовав, как нелепо то, что он брякнул.
Эля перестала плакать. Только плечи дрожали. Воровато косясь на Долбушина, она вытащила из-под батареи сигаретный фильтр – сиделка тайком курила – и сунула в рот. Долбушин не забрал его, хотя санитария с гигиеной и пилили его тупой пилой.
Дождавшись, пока Эля проглотит фильтр, Долбушин поманил ее пальцем, как манят собачку на улице.
– Эй! Ты хоть что-то понимаешь? Иди сюда!
Он думал, она не отреагирует, но Эля поднялась и сделала к нему небольшой шажок. Долбушин скептически наблюдал за движениями своей пижамы, в которую, по странной причуде, была заправлена девушка. Потом взял пижаму под локоть и осторожно повел по длинному коридору.
Широкая спина Андрея грустно маячила у елки, когда в гостиную заглянул Долбушин.
– Что ты тут делаешь? Заняться нечем? – рявкнул он.
Андрей торопливо обернулся.
– Почти разобрал!.. Еще пять минут! – крикнул он и застыл, обнаружив рядом с шефом живую пижаму.
Стальной конец зонта строго щелкнул по паркету.
– Видишь ее? Возьми ее и…
«Застрели!»
– Займи, чем хочешь… Наряжай с ней елку, в конце концов! Не стой как дерево! Чего ты на меня уставился?
Долбушин отпустил рукав своей независимо стоящей пижамы, торопливо повернулся и вышел.
Вот живет маленькая, добрая, бесхозяйственная девочка. Выходит замуж, начинаются взрослые заботы. Ей хочется все успеть, все сделать вовремя. Она выбивается из сил. У нее начинается синдром остервенения хорошей хозяйки. К ней боятся подойти: она дышит огнем. Но проходит лет пять, и постепенно привычные дела начинают делаться быстро, легко и с удовольствием.
Примерно такой же и путь начинающего шныра. Чем человек меньше себя жалеет, тем быстрее проходит его.
Кавалерия
Была оттепель. Ветер свистал в проводах. Небо играло птицами. Исхудавший календарь готовился расстаться с последним листком. С крыши свисала рекордных размеров сосулька. На что уж Кузепыч зануда, но тут и он распорядился не трогать: интересно, насколько она вырастет и коснется ли земли. Уже сейчас сосульку можно было лизнуть, не особенно задирая голову.
По жилому корпусу шаталась девица Штопочка, задирала средних шныров и грозила уйти в ведьмари. Тоскующая душа билась в плотном теле, как медный язык внутри колокола. Штопочке и в ШНыре было тесно, и среди ведьмарей стало бы тесно. Она и там разнесла бы себя вдребезги и, ощущая это, мучительно искала себе какой-то укорот или ограничение.
– Иди-иди! Не толпись тут! – говорили Штопочке, ибо Штопочка имела талант толпиться и в единственном числе.
Штопочка вздыхала, выходила на улицу, шла к забору и, забравшись на него с ногами, грозила кнутовищем проносящимся на гиелах берсеркам:
– Эй вы! Оглохли? За пивом слетайте!
Ул стоял во дворе и из двухзарядного шнеппера целился в шишку на елке. Рядом Яра гладила кору яблони, осязала ее пальцами и одновременно целовала набухшие, так не вовремя изготовившиеся к весне почки.
Тренькнула тетива. Задетая шишка покачнулась, но осталась висеть. Ул выстрелил из другого ствола. Шишка опять выжила. Ул азартно запыхтел и, вложив стальной шарик, стал перезаряжаться. Яре был неприятен резкий звук тетивы. Он точно наждаком по барабанным перепонкам проводил.
– Может, прекратишь? Может, хватит? – спросила она раздраженно.
– Что прекращу?
– Вот это вот!
Ул приподнял одну бровь и опустил шнеппер.
– Я же не прошу тебя прекратить целовать почки. Вдруг и мне это не нравится? – буркнул он, не подумав.
Яра вспыхнула. Она посмотрела на Ула, и он показался ей самодовольным, отвратительным солдафоном. Змейка, извиваясь в крови, подтвердила, что так и есть.
– Тогда, может быть… – сердито начала Яра, замолчала и отвернулась.
Улу порой не хватало гибкости. Вот и теперь он задал самый глупый вопрос из всех, которые можно задать девушке:
– Чего ты злишься?
Этим он, во-первых, подсказал Яре, что она злится, а во-вторых, что, следовательно, у нее есть для этого повод.
– Ничего, – буркнула Яра.
Ул некоторое время подумал и, озабоченно насвистывая в стволы шнеппера, точно играя на дудочке, задал второй самый глупый из возможных вопросов:
– Ты меня любишь?
– Нет! – гневно выпалила Яра.
– Почему?
– Потому что ты об этом слишком часто спрашиваешь!
Ул снова задумался. Последний раз он спрашивал об этом месяца два назад… И уж, во всяком случае, гораздо реже, чем это делала сама Яра. Однако упоминать об этом Ул не стал. У девушек своя арифметика. Такая алгебра, что никакой химии не нужно – сплошная биология.
Неизвестно, как далеко зашла бы их ссора, но тут хлопнула дверь. На крыльце, ведущем в кухню, возникла Суповна с большой лоханью. Постояла, подышала морозцем и с чувством выплеснула в сугроб грязную воду.
Постучав кулаком по днищу лохани, Суповна хотела возвращаться, но заметила Ула и Яру.
– А-а, людоеды! Утро доброе, людоеды!
– Почему людоеды? – испугалась Яра.
– Ты котлеты на завтрак ела? А я, когда их вертела, руку порезала. Не выбрасывать же фарш! – Суповна махнула забинтованной ладонью. – Ярослава, ты сейчас не в пегасню?