Рина торопливо искала сухую одежду.
– Она и правда выследила, где ШНыр?
– Разумеется, нет. Это наш семейный блеф. Да и вообще, я проверяла: адрес ШНыра невозможно записать. Или бумага сгорает, или чернила сразу выцветают.
– Что, серьезно?
– У меня что, дикция плохая?
– Выплюнешь подушку – будет хорошая, – Рина взяла стопку сухой одежды и поплелась в душ. С выжатого лимона не спрашивают лимонада. Даже почему он такой желтенький, уже не интересуются.
Вернувшись в комнату, Рина залезла под одеяло, укрылась с головой и отключилась. Сквозь сон она угадывала рядом суету, чувствовала, как ее трясут, различала Сашкин голос, и голос Ула, и еще чей-то, но не открывала глаз. Наконец ее оставили в покое.
Проспала она четырнадцать часов и проснулась от ощущения, что щека лежит на чем-то скользком и теплом. В ужасе она завопила и села в кровати. Оказалось, Сашка притащил из столовой тарелку с пюре и поставил у подушки. Во сне Рина повернулась…
– Спасибо тебе, Саша! – очень эмоционально сказала Рина, немного подумала и, успокоившись, добавила: – Ну, в общем, действительно спасибо!
Сашки в комнате давно не было, поэтому благодарность не достигла конечного потребителя.
С улицы донеслись крики. Рина подошла к окну и увидела на крыльце Суповну. Вначале она решила, что Суповна орет на Горшеню, маячившего в кустарнике, но та кричала на котов, которые просачивались в ШНыр, несмотря на хитрый забор.
– Чтоб вы на мыло пошли, сволочи такие! Чтоб на вас омолаживающую косметику испытывали! Все кругом изгадили! Арбалет возьму и всех к ядреной бабушке кончу! – орала Суповна и, вспыхивая соколом, швыряла в котов холодными котлетами.
Усиленные уникумом, котлеты летели, как заряды из баллисты. Если котлета попадала в кота, кот переворачивался в воздухе. Коты не обижались, смыкались вокруг котлеты, и та исчезла.
Когда Рина вышла из комнаты, в коридоре ей встретился недоубитый Гоша. Некогда он написал две эпиграммы на Кузепыча, одна из которых была запечатлена фломастером в мужском туалете, и поэму в две тысячи строк. По этому случаю Гоша считал себя поэтом и ко всем прочим поэтам относился снисходительно. «Сашка Пушкин и Мишка Лермонтов давно не катят! Вот Сережка пока еще катит, хотя и он отстой!» – утверждал он. Под Сережкой имелся в виду, скорее всего, Есенин.
– О, Катерина! Уникум! – приветствовал он ее.
Рина пожелала узнать, какой уникум имеется в виду.
– Ты о чем?
Гоша сочувственно зашмыгал носом:
– Выгоняют тебя! Пакуй чемоданы!
Если он и ожидал какой-то реакции, то не дождался. Реакция у Рины часто бывала отсроченной. Душа часто бывает как колено: ударишь сегодня, а болеть будет завтра.
Чемоданов Рина паковать не стала. Все ее имущество поместилось в рюкзаке. Собираясь, она не плакала, но вещи швыряла так, что даже Фреда с Алисой эвакуировались в коридор.
В Рине сталкивались две волны. Первая заставляла ненавидеть и винить себя, другая, встречная, валить все на ШНыр.
– Так… – повторяла Рина, швыряя в рюкзак ботинок.
– …мне… – добавляла она, ударом кулака заталкивая пайту.
– …и надо! – заканчивала она, дергая шнур, чтобы намертво затянуть рюкзак.
И все начиналось снова.
– Мне… – повторяла Рина, обламывая зубную щетку, потому что она не вбивалась в уже завязанный рюкзак.
– …на все… – продолжала она, вместе со щеткой ломая и ноготь, потому что пластик треснул совсем непонятно – узкой полосой.
– …плевать!!! – без слез выла она в ставший ненавистным потолок.
Алиса и Фреда подслушивали у дверей.
– Мне казалось, у нас в комнате главный псих я! – изумленно прошептала Алиса.
– Я тоже думала, что ты! – согласилась Фреда.
Рине было плохо. Все потеряно – худшие опасения оправдались. Жить она будет у Мамаси, это ясно. Но как быть с Гавром? Рина медленно шла по ШНыру, мысленно прощаясь с ним. И в этом коридоре она никогда больше не будет, и в тот не ступит, и никогда не увидит закрашенного крана на батарее и глиняной головы Горшени, который, скучая в заснеженном парке, вечно заглядывает в окна.
С рюкзаком она явилась в кабинет Кавалерии. Директриса ШНыра сидела в «ругательной» части кабинета. Над ней висела узкая картонка, на которой тушью было выведено:
...«Жалость к себе скоро оборачивается безжалостностью к другим».
Рина застыла у дверей. Так они и стояли: две грозовые тучи – одна в дверях, другая за столом.
– Когда? – спросила Рина, глядя не на Кавалерию, а на висевший на стене портрет Митяя Желтоглазого.
Глаза у Митяя на портрете были не желтые, а скорее серые. Лицо молодое, с румянцем, и редкая бородка, как у двадцатилетнего иконописца.
– Чего когда? – подняла брови Кавалерия.
– Уходить. Но имейте в виду: я хочу попрощаться с пегами. Ясно?
Директриса посмотрела на ее рюкзак, лежащий у ноги. Потом на прыгающие губы.
– Мне-то ясно, – невозмутимо признала она.
– Чего вам ясно? – Рина не пыталась быть вежливой. Вежливость хороша для случаев, когда есть время размазывать кашу по тарелке.
– Наломала дров и уходить?
Подаренный Гамовым нож сорвался с пояса и упал. Рина даже не наклонилась его поднять.
– Так значит… вы меня не выгоняете?
Кавалерия покачала головой:
– Когда ребенок, расшалившись, разобьет одну тарелку – его можно прогнать в другую комнату. Но если он перебьет вообще всю посуду – мудрее дать ему веник и заставить убраться.
Рина расплакалась. Плакала она неумело, точно скулил щенок: не так призывно-громко, как Лара («Эй, мужское население Земли, ослепли? Девушка страдает!»), не так надрывно, как Алиса («Всех покрошу – одна останусь!»), и не с такой досадой, как Фреда («Опять не пустили в генералы, ну ничего: на коленях приползут, умолять будут!»).